— «Нет же, нет… то есть…», — спохватился Николай Аполлонович, тут же он спохватился, что вслух спохватился о каком-то своем подозрительном мысленном ходе; и спохватившися вслух, покраснел; и — стал объясняться:
— «То есть я отца не любил… И, кажется, я не раз выражался… Но чтобы я?.. Никогда!»
— «Хорошо, я вам верю».
Николай Аполлонович тут, как на зло, покраснел до корня ушей; и, покраснев, захотел еще объясняться, но Александр Иванович решительно покачал головой, не желая касаться какого-то деликатного оттеночка непередаваемой мысли, обоим им одновременно блеснувшей.
— «Да не надо… Я — верю… Я не то, — о другом я: вот вы что мне скажите… Мне скажите теперь откровенно: я, что ли, — причастен?»
Николай Аполлонович с удивлением посмотрел на наивного собеседника: посмотрел, покраснел, и с чрезмерной горячностью, с форсированной убежденностью, ему нужной теперь, чтоб прикрыть какую-то мысль, — он выкрикнул:
— «Я считаю, что — да… Вы ему помогали…»
— «Кому это?»
— «Неизвестному…»
— «Неизвестный же требовал…»
— «!»
— «Совершения гадости».
— «Где?»
— «В своей скверной записке…»
— «Такого не знаю…»
— «Неизвестный», — растерянно настаивал Николай Аполлонович, — «ваш товарищ по партии… Что вы так удивились? Что вас так удивило?»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Уверяю вас: Неизвестного в партии у нас нет…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пришла очередь удивляться и Николаю Аполлоновичу:
— «Как? Нет в партии Неизвестного…»
— «Да потише же… Нет…»
— «Я три месяца получаю записочки…»
— «От кого?»
— «От него…»
Оба они замолчали.
Оба они тяжело задышали и оба вцепились глазами в вопросительно вскинутые глаза; и по мере того, как один растерянно поникал, ужасаясь, пугаясь, тень слабой надежды блеснула в глазах у другого.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Николай Аполлонович», — бесконечное возмущение, победивши испуг, разливалось на бледных скулах Александра Ивановича, двумя багровыми пятнами, — «Николай Аполлонович!»
— «Ну?» — схватил его за руку тот.
Но Александр Иванович все не мог отдышаться, наконец, он поднял глаза, и — ну, вот: что-то печальное, что бывает во снах, — невыразимое что-то, без слов понятное всем, тут пахнуло внезапно от его чела, от его костенеющих пальцев.
— «Ну же, ну — не томите!»
Но Александр Иванович Дудкин, приложивши палец к губам, продолжал качать головой и молчать: невыразимое что-то, но понятное в снах, от него проструилось незримо — от чела его, от костенеющих пальцев.
Наконец с трудом он сказал:
— «Заверяю вас — честное слово: я во всей этой темной истории ни при чем…»
Николай Аполлонович сперва не поверил.
— «Что сказали вы? Повторите же, не молчите: поймите же и мое положение…»
— «Я — ни при чем…»
— «Ну, так что ж это значит?»
— «Не знаю…», — и прибавил порывисто: — «нет, нет, нет: это — ложь, это — бред, абракадабра, насмешка…»
— «Разве я знаю?…»
Николай Аполлонович посмотрел невидящими глазами на Александра Ивановича; а потом и в глубь улицы: как улица изменилась!
— «Да разве я знаю?.. Мне не легче от этого… Я не спал эту ночь».
Верх пролетки стремительно уносился в глубь улицы: как улица изменилась, — как и ее изменили эти суровые дни!
Ветер от взморья рванулся: посыпались последние листья; больше листьев не будет до месяца мая; скольких в мае не будет? Эти павшие листья воистину — последние листья. Александр Иванович все знал наизусть: будут, будут кровавые, полные ужаса дни; и потом — все провалится; о, кружитесь, о, вейтесь, последние, ни с чем не сравнимые дни!
О, кружитесь, о, вейтесь по воздуху вы, — последние листья! Опять праздная мысль…
— «Так он был на балу?»
— «Да, он был…»
— «Разговаривал с вашим батюшкой…»
— «Вот именно: упоминал и о вас…»
— «После встретился в переулке?..»
— «И увел в ресторанчик».
— «И назвался?..»
— «Морковиным…»
— «Абракадабра!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда Александр Иванович Дудкин, оторвавшийся от созерцания вьющихся листьев, наконец вернулся к действительности, то он понял, что Николай Аполлонович, забегая вперед, даже с несвойственной ему живостью растараторился донельзя; жестикулировал он; наклонял низко профиль с неприятным оскалом разорвавшегося рта, напоминая трагическую, античную маску, несочетавшуюся с быстрой вертлявостью ящера в одно согласное целое: словом, выглядел он попрыгунчиком с застывшим лицом.
Александр Иванович изредка лишь вставлял замечания:
— «И при этом он говорил про охранку?»
— «И охранкой пугал…»
— «Утверждая, что такое запугивание в плане партии и это партия одобряет?..»
— «Ну да, одобряет…» — с некоторым раздражением твердил Николай Аполлонович и, краснея, пытался осведомиться:
— «Сами же вы, помнится, тогда говорили, что партийные предрассудки…»
— «Что такое я говорил?» — строго вспыхнул и Дудкин.
— «Помнится, говорили вы, что партийные предрассудки низов не разделяются верхом, которому служите…»
— «Вздор!» — и Дудкин тут корпусом дернулся: и в волнении все усиливал шаг.
Николай Аполлонович в свою очередь хватал его за руки с тенью слабой надежды, отвечая на вопросы, как школьник, и неестественно улыбаясь. Наконец, улучив вновь минуту, продолжал он свои излияния о событиях этой ночи: о бале, о маске, о бегстве по залу, о сидении на приступочке черного домика, о подворотне, записочке; наконец, — о поганом трактирчике.