Том 2. Петербург - Страница 131


К оглавлению

131

В дымновеющей мокроте, накрытый зонтами прохожих, пропадал Николай Аполлонович: плавали в дымах проспекты; казалось, что громадины зданий повыдавились из пространства в какое-то иное пространство; смутно их оттуда маячили узоры из перепутанных — кариатид, шпицев, стен. Голова его закружилась; он прислонился к витрине; что-то в нем лопнуло, разлетелось; и — встал кусок детства.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

У старушки, у Ноккерт, — у гувернантки — на дрожащих коленях, он видит, покоится его голова; старушка читает под лампой:


Wer reitet so spát durch Nacht und Wind?
Es ist der Vater mit seinem Kind…

Вдруг, — за окнами кинулись буревые порывы; и бунтует там мгла, и бунтует там шум: совершается там, наверно, за младенцем погоня; на стене подрагивает гувернанткина тень.

И опять… —

Аполлон Аполлонович — маленький, седенький, старенький — Коленьку обучает французскому контредансу; выступает он плавно и, отсчитывая шажки, выбивает ладонями такт:

прогуливается — направо, налево; прогуливается — и вперед и назад; вместо музыки он отрезывает — скороговоркою, громко:


Кто скачет, кто мчится под хладною мглой:
Ездок запоздалый, с ним сын молодой…

И потом поднимает на Коленьку безволосые брови:

— «Какова же, гм-гм, мой голубчик, первая фигура кадрили?»

Все остальное было хладною мглой, потому что погоня настигла: сына вырвали у отца:


В руках его мертвый младенец лежал…

Вся протекшая жизнь оказалась игрою тумана после этого мига. Кусок детства закрылся.

Мокрый блеск яснел на витринах, на окнах, на трубах; прядала струечка из водосточной трубы; глянцевела бурая мокрота тротуара; грязью фыркала шина. В дымно-веющей мокроте, накрытый зонтами прохожих, пропадал Николай Аполлонович; казалося, что громадины зданий повыдавились из пространства в пространство; замаячили их оттуда узоры из перепутанных линий — кариатид, шпицев, стен.

Журавли

Николаю Аполлоновичу захотелось на родину, в детскую, потому что он понял: он — малый ребенок.

Надо было все, все — отрясти, позабыть, надо было — всему, всему — опять научиться, как учатся в детстве; старая, позабытая родина — он теперь ее слышит. И — уже: надо всем раздался вдруг голос сирого и все же милого детства, голос давно не звучавший; зазвучавший — теперь.

Того голоса звук?

Как невнятно над городом курлыканье журавлей, он так же невнятен; высоко летящие журавли — в грохоте городском горожане не слышат их; а они летят, пролетают над городом, — журавли!.. Где-нибудь, положим, на Невском Проспекте, в трепете мимо летящих пролеток и в гвалте газетчиков, где надо всем поднимается разве что горло автомобиля, — среди металлических этих горл, в час предвечерний, весенний, на панели, как вкопанный, встанет обитатель полей, в город попавший случайно; остановится, — кудластую, бородатую голову набок он склонит и тебя остановит.

— «Тсс!..»

— «Что такое?»

А он, обитатель полей, в город попавший случайно, на твое изумление бородатою, кудластою головой потрясет и хитро-хитро усмехнется:

— «А разве не слышите?»

— «?..»

— «Послушайте…»

— «Что? Да что же?..»

Он же вздохнет:

— «Там… кричат… журавли».

Ты тоже слушаешь.

Сперва ничего не услышишь; и потом, откуда-то сверху, в пространствах услышишь ты: звук родимый, забытый — звук странный…

Там кричат журавли.

Оба вы поднимаете головы. Поднимает голову третий, пятый, десятый.

Мировые пространства сперва ослепляют всех вас; ничего, кроме воздуха… И — нет: есть, кроме воздуха…, потому что среди всего голубого такого там явственно проступает — все же знакомое что-то: на север… летят… журавли!

Вокруг — целое кольцо любопытных; у всех подняты головы, и тротуар — запружен; городовой пробирается; и — нет: не сдержал любопытства; остановился, голову запрокинул; он — смотрит.

И ропот:

— «Журавли!..»

— «Опять возвращаются…»

— «Милые…»

Над проклятыми петербургскими крышами, над торцовою мостовой, над толпой — предвесенний тот образ, тот голос знакомый!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Итак — голос детства!

Он бывает не слышен; и он — есть; курлыканье журавлей над петербургскими крышами — нет-нет — и раздастся же! Так голос детства.

Что-то такое расслышал теперь и Николай Аполлонович.

Будто кто-то печальный, кого Николай Аполлонович еще ни разу не видывал, вкруг души его очертил благой проницающий круг и вступил в его душу; стал душу пронизывать светлый свет его глаз. Николай Аполлонович вздрогнул; раздалось что-то, бывшее в душе его сжатым; в необъятность теперь оно уходило легко; да, тут была необъятность, которая говорила нетрепетно:

— «Вы все меня гоните!..»

— «Что, что, что?» — попытался расслышать тот голос и Николай Аполлонович; необъятность же говорила нетрепетно:

— «Я за всеми вами хожу…»

Так она говорила.

Николай Аполлонович удивленно окинул глазами пространство, будто он ожидал обладателя нетрепетно певшего голоса увидать пред собой; но увидел он нечто другое; а именно: увидал плывущую гущу — котелков, усов, подбородков; дальше шел — просто туманный проспект; и в нем плавали взоры, как все теперь плавало.

Туманный проспект показался знакомым и милым; ай-ай-ай — каким грустным казался туманный проспект; а котелковый поток с его лицами? Все эти тут проходящие лица — проходили задумчивы, невыразимо грустны.

Обладателя голоса ж не было.

131