. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В лакированном доме житейские грозы протекали бесшумно; тем не менее грозы житейские протекали здесь гибельно: событьями не гремели они; не блистали в сердца очистительно стрелами молний; но из хриплого горла струей ядовитых флюидов вырывали воздух они; и крутились в сознании обитателей мозговые какие-то игры, как густые пары в герметически закупоренных котлах.
Со стола поднялась холодная длинноногая бронза; ламповый абажур не сверкал фиолетово-розовым тоном, расписанным тонко: секрет этой краски девятнадцатый век потерял; стекло потемнело от времени; тонкая роспись потемнела от времени тоже.
Золотые трюмо в оконных простенках отовсюду глотали гостиную зеленоватыми поверхностями зеркал; и вон то — увенчивал крылышком золотощекий амурчик; и вон там — золотого венка и лавры, и розаны прободали тяжелые пламена факелов. Меж трюмо отовсюду поблескивал перламутровый столик.
Аполлон Аполлонович распахнул быстро дверь, опираясь рукой на хрустальную, граненую ручку; по блистающим плитам паркетиков застучал его шаг; отовсюду бросились горки фарфоровых безделушек; безделушечки эти вывезли они из Венеции, он и Анна Петровна, тому назад — тридцать лет. Воспоминания о туманной лагуне, гондоле и арии, рыдающей в отдалении, промелькнули некстати так в сенаторской голове… Тотчас же глаза перевел на рояль он.
С желтой лаковой крышки там разблистались листики бронзовой инкрустации; и опять (докучная память!) Аполлон Аполлонович вспомнил: белую петербургскую ночь; в окнах широкая там бежала река; и стояла луна; и гремела рулада Шопена: помнится — игрывала Шопена (не Шумана) Анна Петровна…
Разблистались листики инкрустации — перламутра и бронзы — на коробочках, полочках, выходящих из стен. Аполлон Аполлонович уселся в ампирное кресло, где на бледно-лазурном атласе сиденья завивались веночки, и с китайского он подносика ухватился рукою за пачку нераспечатанных писем; наклонилась к конвертам лысая его голова. В ожиданьи лакея с неизменным «лошади поданы» углублялся он здесь, перед отъездом на службу, в чтение утренней корреспонденции. Так же он поступил и сегодня.
И конвертики разрывались: за конвертом конверт; обыкновенный, почтовый — марка наклеена косо, неразборчивый почерк.
— «Мм… Так-с, так-с, так-с: очень хорошо-с…»
И конверт был бережно спрятан.
— «Мм… Просьба…»
— «Просьба и просьба…»
Конверты разрывались небрежно; это — со временем, потом: как-нибудь…
Конверт из массивной серой бумаги — запечатанный, с вензелем, без марки и с печатью на сургуче.
— «Мм… Граф Дубльве… Что такое?.. Просит принять в Учреждении… Личное дело…»
— «Ммм… Ага!..»
Граф Дубльве, начальник девятого департамента, был противник сенатора и враг хуторского хозяйства.
Далее… Бледно-розовый, миниатюрный конвертик; рука сенатора дрогнула; он узнал этот почерк — почерк Анны Петровны; он разглядывал испанскую марку, но конверта не распечатал:
— «Мм… деньги…»
— «Деньги были же посланы?»
— «Деньги посланы будут!!.»
— «Гм… Записать…»
Аполлон Аполлонович, думая, что достал карандашик, вытащил из жилета костяную щеточку для ногтей и ею же собирался сделать пометку «отослать обратно по адресу», как…
— «?..»
— «Поданы-с…»
Аполлон Аполлонович поднял лысую голову и прошел вон из комнаты.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На стенах висели картины, отливая масляным лоском; и с трудом через лоск можно было увидеть француженок, напоминавших гречанок, в узких туниках былых времен Директории и в высочайших прическах.
Над роялем висела уменьшенная копия с картины Давида «Distribution des aigles par Napoleon premier». Картина изображала великого Императора в венке и горностайной порфире; к пернатому собранию маршалов простирал свою руку Император Наполеон; другая рука зажимала жезл металлический; на верхушку жезла сел тяжелый орел.
Холодно было великолепье гостиной от полного отсутствия ковриков: блистали паркеты; если бы солнце на миг осветило их, то глаза бы невольно зажмурились. Холодно было гостеприимство гостиной.
Но сенатором Аблеуховым оно возводилось в принцип.
Оно запечатлевалось: в хозяине, в статуях, в слугах, даже в тигровом темном бульдоге, проживающем где-то близ кухни; в этом доме конфузились все, уступая место паркету, картинам и статуям, улыбаясь, конфузясь и глотая слова: угождали и кланялись, и кидались друг к другу — на гулких этих паркетах; и ломали холодные пальцы в порыве бесплодных угодливостей.
С отъезда Анны Петровны: безмолвствовала гостиная, опустилась крышка рояля: не гремела рулада.
Да — по поводу Анны Петровны, или (проще сказать) по поводу письма из Испании: едва Аполлон Аполлонович прошествовал мимо, как два юрких лакейчика затараторили быстро.
— «Письмо не прочел…»
— «Как же: станет читать он…»
— «Отошлет?»
— «Да уж видно…»
— «Эдакий, прости Господи, камень…»
— «Вы, я вам скажу, тоже: соблюдали бы вы словесную деликатность».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Когда Аполлон Аполлонович спускался в переднюю, то его седой камердинер, спускаясь в переднюю тоже, снизу вверх поглядывал на почтенные уши, сжимая в руке табакерку — подарок министра.
Аполлон Аполлонович остановился на лестнице и подыскивал слово.
— «Мм… Послушайте…»
— «Ваше высокопревосходительство?»
Аполлон Аполлонович подыскивал подходящее слово:
— «Что вообще — да — поделывает… поделывает…»