Том 2. Петербург - Страница 47


К оглавлению

47

— «Коген, крупнейший представитель европейского кантианства».

— «Позволь — контианства?»

— «Кантианства, папаша…»

— «Кан-ти-ан-ства?»

— «Вот именно…»

— «Да ведь Канта же опроверг Конт? Ты о Конте ведь?»

— «Не о Конте, папаша, о Канте!..»

— «Но Кант не научен…»

— «Это Конт не научен…»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

— «Не знаю, не знаю, дружок: в наши времена полагали не так…»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Аполлон Аполлонович, уставший и какой-то несчастный, медленно протирал глаза холодными кулачками, затвердивши рассеянно:

— «Конт…»

— «Конт…»

— «Конт…»

Лоски, лаки, блески и какие-то красные искорки заметались в глазах (Апполлон Аполлонович всегда пред глазами своими видел, так сказать, два разнообразных пространства: наше пространство и еще пространство какой-то крутящейся сети из линий, становившихся золотенькими по ночам).

Аполлон Аполлонович рассудил, что мозг его снова страдает сильнейшими приливами крови, обусловленными сильнейшим геморроидальным состоянием всей последней недели; к темной кресельной стенке, в темную глубину привалилась его черепная коробка; темно-синего цвета глаза уставились вопросительно:

— «Конт… Да: Кант…»

Он подумал и вскинул очи на сына:

— «Итак, что же это за книга, Коленька?»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Николай Аполлонович с инстинктивною хитростью заводил речь о Когене; разговор о Когене был нейтральнейший разговор; разговором этим снимались прочие разговоры; и какое-то объяснение отсрочивалось (изо дня в день — из месяца в месяц). Да и, кроме того: привычка к назидательным разговорам сохранилась в душе Николая Аполлоновича со времен еще детства: со времен еще детства Аполлон Аполлонович поощрял в своем сыне подобные разговоры: так бывало по возвращении из гимназии Николая Аполлоновича с видимым жаром объяснял папаше сынок подробности о когортах, тестудо и туррисах; объяснял и прочие подробности галльской войны; с удовольствием тогда внимал сыну Аполлон Аполлонович, снисходительно поощряя к интересам гимназии. А в позднейшие времена Аполлон Аполлонович Коленьке даже клал ладонь на плечо.

— «Ты бы, Коленька, прочитал Логику Милля: это, знаешь ли, полезная книга… Два тома… Я ее в свое время прочитал от доски до доски…»

И Николай Аполлонович только что пред тем проглотивший Логику Зигварта, тем не менее выходил в столовую к чаю с преогромным томом в руке. Аполлон Аполлонович, будто бы невзначай, ласково спрашивал:

— «Чтó это ты читаешь, Коленька?»

— «Логику Милля, папаша»

— «Так-с, так-с… Очень хорошо-с!»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И теперь, разделенные до конца, приходили они бессознательно к старым воспоминаниям: их обед часто кончался назидательным разговором…

Некогда Аполлон Аполлонович был профессором философии права: в это время многое он прочитывал до конца. Все то — миновало бесследно: пред изящными пируэтами родственной логики Аполлон Аполлонович чувствовал беспредметную тяжесть. Аполлон Аполлонович не умел сынку возражать.

Он, однако, подумал: «Надо Коленьке отдать справедливость: умственный аппарат у него отчетливо разработан».

В то же время Николай Аполлонович с удовольствием чувствовал, что родитель его — необычно сознательный слушатель.

И подобие дружбы меж ними возникало обычно к десерту: им иногда становилось жаль обрывать обеденный разговор, будто оба они боялись друг друга; будто каждый из них в одиночку друг другу сурово подписывал казнь.

Оба встали: оба стали расхаживать по комнатной анфиладе; встали в тень белые Архимеды: там, там; вот и там; анфилада комнат чернела; издали, из гостиной, понеслись красноватые вспышки светового брожения; издали, из гостиной, стал потрескивать огонек.

Так когда-то бродили они по пустой комнатной анфиладе — мальчуган и… еще нежный отец; еще нежный отец похлопывал по плечу белокурого мальчугана; после нежный отец подводил к окну мальчугана, поднимал палец на звезды:

— «Звезды, Коленька, далеко: от ближайшей звезды лучевой пучок пробегает к земле два с лишним года… Так-то вот, мой родной!» И еще однажды нежный отец написал сыну стихотвореньице:


Дурачок, простачок,
Коленька танцует:
Он надел колпачок —
На коне гарцует.

Также когда из теней выступали контуры столиков, луч набережных огней пролетал из стекла: столики начинали поблескивать инкрустацией. Неужели отец пришел к заключению, будто кровь от крови его — негодяйская кровь? Неужели и сын посмеялся над старостью?


Дурачок, простачок
Коленька танцует:
Он надел колпачок —
На коне гарцует.

Было ли это, — может быть, не было этого… нигде, никогда?

Оба сидели теперь на атласной гостиной кушетке, чтоб бесцельно растягивать незначащие слова: вглядывались друг другу в глаза выжидательно, и каминное красное пламя на обоих дышало теплом; бритый, серый и старый на мигающем пламени рисовался Аполлон Аполлонович и ушами и пиджачком: с точно таким вот лицом на фоне горящей России изобразили его на обложке журнальчика. Протянув мертвую руку и не глядя сыну в глаза, Аполлон Аполлонович спросил упадающим голосом:

— «Часто у тебя, дружочек, бывает… мм… вот тот…»

— «Кто, папаша?»

— «Вот тот, как его… молодой человек…»

— «Молодой человек?»

— «Да, — с черными усиками».

Николай Аполлонович осклабился, заломал вдруг вспотевшие руки…

47