— «Да… Не знаю я, право…»
Перед ним Семеныч озабоченно пожевывал свои старые губы.
— «Барину, что ли, докладывать?»
— «Разве папаша не знает?»
— «Не осмелился я…»
— «Так идите, скажите…»
— «Уж пойду… Уж скажу…»
И Семеныч пошел в коридор.
Старое возвращалось: нет, старое не вернется; если старое возвращается, то оно глядит по-иному. И старое на него поглядело — ужасно!
Все, все, все: этот солнечный блеск, стены, тело, душа — все провалится; все уж валится, валится; и — будет: бред, бездна, бомба.
Бомба — быстрое расширение газов… Круглота расширения газов вызвала в нем одну позабытую дикость, и безвластно из легких его в воздух вырвался вздох.
В детстве Коленька бредил; по ночам иногда перед ним начинал попрыгивать эластичный комочек, не то — из резины, не то — из материи очень странных миров; эластичный комочек, касался пола, вызывал на полу тихий лаковый звук: пепп-пеппеп; и опять: пепп-пеппеп. Вдруг комочек, разбухая до ужаса, принимал всю видимость шаровидного толстяка-господина; господин же толстяк, став томительным шаром, — все ширился, ширился и грозил окончательно навалиться, чтоб лопнуть.
И пока надувался он, становясь томительным шаром, чтоб лопнуть, он попрыгивал, багровел, подлетал, на полу вызывая тихий, лаковый звук:
— «Пепп…»
— «Пеппович…»
— «Пепп…»
И он разрывался на части.
А Николенька, весь в бреду, принимался выкрикивать праздные ерундовские вещи — все о том, об одном: что и он округляется, что и он — круглый ноль; все в нем нолилось — ноллилось — ноллл…
Гувернантка же, Каролина Карловна, в ночной белой кофточке, с чертовскими папильотками в волосах, принявших оттенок с ним только что бывшего ужаса, — на крик вскочившая из своей пуховой постели балтийская немка, — Каролина Карловна на него сердито смотрела из желтого круга свечи, а круг — ширился, ширился, ширился. Каролина же Карловна повторяла множество раз:
— «Успокойсия, малинка Колинка: это — рост…»
Не глядела, а — карлилась; и не рост — расширение: ширился, пучился, лопался: —
Пепп, Пеппович, Пепп…
— «Что я, брежу?»
Николай Аполлонович приложил ко лбу свои холодные пальцы: будет — бред, бездна, бомба.
А в окне, за окном — издалека-далека, где принизились берега, где покорно присели холодные островные здания, немо, остро, мучительно, немилосердно уткнулся в высокое небо петропавловский шпиц.
По коридору прошел шаг Семеныча. Медлить нечего: родитель, Аполлон Аполлонович, его ждет.
Кабинет сенатора был прост чрезвычайно; посреди, конечно, высился стол; и это не главное; несравненно важнее здесь вот что: шли шкафы по стенам; справа шкаф — первый, шкаф — третий, шкаф — пятый; слева: второй, четвертый, шестой; полные полки их гнулись под планомерно расставленной книгою; посредине же стола лежал курс «Планиметрии».
Аполлон Аполлонович пред отходом к сну обычно развертывал книжечку, чтобы сну непокорную жизнь в своей голове успокоить в созерцании блаженнейших очертаний: параллелепипедов, параллелограммов, конусов, кубов и пирамид.
Аполлон Аполлонович опустился в черное кресло; спинка кресла обитая кожею, всякого бы манила откинуться, а тем более бы манила откинуться бессонным томительным утром. Аполлон Аполлонович Аблеухов был сам с собой чопорен; и томительным утром он сидел над столом, совершенно прямой, поджидая к себе своего негодного сына. В ожидании ж сына он выдвинул ящичек; там под литерой «р» он достал дневничок, озаглавленный «Наблюдения»; и туда, в «Наблюдения», стал записывать он свои опытом искушенные мысли. Перо заскрипело: «Государственный человек отличается гуманизмом… Государственный человек…»
Наблюдение начиналось от прописи; но на прописи его оборвали; за спиной его раздался испуганный вздох; Аполлон Аполлонович позволил себе сильнейший нажим, повернувшись (перо обломалось), он увидел Семеныча.
— «Барин, ваше высокопревосходительство… Осмелюсь вам доложить (давеча-то запамятовал)…»
— «Что такое!»
— «А такое, что — иии… Как сказать-то, не знаю…»
— «А — так-с, так-с…»
Аполлон Аполлонович вырезался всем корпусом, являясь для внешнего наблюдения совершеннейшим сочетанием из линий: серых, белых и черных; и казался офортом.
— «Да вот-с: барыня наша-с, — осмелюсь вам доложить, — Анна Петровна-с…»
Аполлон Аполлонович сердито вдруг повернул к лакею свое громадное ухо…
— «Что такое — аа?.. Говорите громче: не слышу».
Дрожащий Семеныч склонился к самому бледно-зеленому уху, глядящему на него выжидательно:
— «Барыня… Анна Петровна-с… Вернулись…»
— «?..»
— «Из Гишпании — в Питербурх…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Так-с, так-с: очень хорошо-с!..»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . ..
— «Письмецо с посыльным прислали-с…»
— «Остановились в гостинице…»
— «Только что ваше высокопревосходительство изволили выехать-с, как посыльный-с, с письмом-с…»
— «Ну, письмо я на стол, а посыльному в руку — двугривенный…»
— «Не прошло еще часу, вдруг: слышу я йетта — звонятся…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Аполлон Аполлонович, положивши руку на руку, сидел в совершенном бесстрастии, без движенья; казалось, сидел он без мысли: равнодушно взгляд его падал на книжные корешки; с книжного корешка золотела внушительно надпись: «Свод Российских Законов. Том первый». И далее: «Том второй». На столе лежали пачки бумаг, золотела чернильница, примечались ручки и перья; на столе стояло тяжелое пресс-папье в виде толстой подставочки, на которой серебряный мужичок (верноподданный) поднимал во здравие братину. Аполлон Аполлонович перед перьями, перед ручками, перед пачечками бумаг, скрестив руки, сидел без движенья, без дрожи…