Том 2. Петербург - Страница 129


К оглавлению

129

— «Мне бы, мне бы…»

И не зная, что взять, Александр Иванович зацепился рукой за зазубринку пилочки; засверкало и завизжало: «визз-визз-визз». А хозяин оглядывал исподлобья захожего покупателя; неудивительно, что он глядел исподлобья: Александр-то Иванович выскочил с чердака невзначай; как лежал в пальтеце на постели, так и выскочил; пальтецо же было помято и измазано грязью; но что главное: шапки-то он не надел; вихрастая, нечесаная голова с непомерно блистающими глазами напугала бы всякого.

Потому-то хозяин оглядывал его исподлобья, морща лоб, поднимая гнетущие и самой природою тяжело построенные черты; с отвращением необоримым лицо уставилось в Дудкина.

Но лицо это, перемогая себя, пробубукало жалобно:

— «Вам пилу?»

А пытливо сверлящие глазки говорили свирепо:

«Э, э, э!.. Белогорячечный: вот так штука…»

Это только казалось.

— «Нет, знаете ли, пилу — это мне неудобно, пилою… Мне бы, знаете, финский, отточенный ножик».

Но особа грубо отрезала:

— «Извините: ножей финских нет».

Как будто бы сверлящие глазки говорили решительно:

— «Дать вам ножик, так вы еще… натворите делов…»

Приподнять бы им веки, стали бы пытливо сверлящие глазки просто так себе глазками; все же сходство какое-то поразило Александра Ивановича: представьте — с Липпанченко сходство. Тут фигура почему-то повернулась спиной; и окинула она посетителя таким взором, от которого повалился бы бык.

— «Ну, все равно: ножницы…»

Сам же подумал при этом: почему эта ярость, это сходство с Липпанченко? Тут же сам себя успокоил: какое там в сущности сходство!

Липпанченко — бритый, а у этого толстяка курчавая борода.

Но при мысли о некой особе Александру Иванычу теперь вспомнилось: все-все-все — все-все-все! Вспомнилось с совершенной отчетливостью, почему осенила мысль его прибежать в магазинчик подобных изделий. То, что намеревался он сделать, было в сущности просто: чирк — и все тут.

Он так и затрясся над ножницами:

— «Не завертывайте — нет, нет… Я живу тут поблизости… Мне и так: донесу я и так…»

Так сказав, он засунул в карман миниатюрные ножницы, которыми, наверное, франтик по утрам стрижет ногти, и — бросился.

Удивленно, испуганно, подозрительно ему вслед глядела квадратная, узколобая голова (из-за блещущего прилавка) с выдававшейся лобной костью; эта лобная кость выдавалась наружу в одном крепком упорстве — понять происшедшее: понять, что бы ни было, понять какою угодно ценою; понять, или… разлететься на части.

И лобная кость понять не могла; лоб был жалобен: узенький, в поперечных морщинах; казалось, он плачет.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Конец шестой главы

Глава седьмая,
или: происшествия серенького денька все еще продолжаются

Устал я, друг, устал: покоя сердце просит.

Летят за днями дни…

А. Пушкин
Безмерности

Мы оставили Николая Аполлоновича в тот момент, когда Александр Иванович Дудкин, удивляясь потоку болтливости, вдруг забившему из уст Аблеухова, пожал ему руку и проворно шмыгнул в черный ток котелков, а Николай Аполлонович чувствовал, что он вновь расширяется.

Мы оставили Николая Аполлоновича в тот момент, когда тяжелое стечение обстоятельств неожиданно разрешилось в благополучие.

До этого мига громоздились тут какие-то массивы из бредов и чудовищных мороков; прогромоздились грозящие Гауризанкары событий и обрушились — в двадцать четыре часа: ожидание в Летнем саду и тревожное карканье галок; облечение в красный шелк; бал, — то есть: пролетающие по залам испугом, пролетающие арлекинадою — полосатые, бубенчатые, арлекины, пламенноногие шутики, желтогорбый Пьеро и мертвецки бледный паяц, пугающий барышень; голубая какая-то маска, танцевавшая с реверансами, подавшая с реверансом записочку; и — позорное бегство из зала чуть не к отхожему месту — у подворотни, где его изловил паршивенький господин; наконец — Пепп Пеппович Пепп, то есть: сардинница ужасного содержания, которая… все еще… тикала.

Сардинница ужасного содержания, способного превратить все вокруг в сплошную, кровавую слякоть.

Мы оставили Николая Аполлоновича у магазинной витрины; но мы его бросили; меж сенаторским сыном и нами закапали частые капельки; набежала сеточка накрапывающего дождя; в сеточке этой все обычные тяжести, выступы и уступы, кариатиды, подъезды, карнизы кирпичных балконов потеряли отчетливость очертаний, мутнея медлительно и едва-едва выделяясь.

Распускали зонты.

Николай Аполлонович стоял у витрины и думал, что имени тяжелому безобразию — нет: безобразию, которое длится сутки, то есть двадцать четыре часа, или — восемьдесят тысяч шестьсот стрекотавших в кармане секундочек: восемьдесят тысяч мгновений, то есть столько же точек во времени; но едва мгновение наступало и на него наступали, — секунда, мгновение, точка, — как-то прытко раскинувшись по кругам, превращалось медлительно в космический, разбухающий шар; шар этот лопался; пята ускользала в мировые пустоты: странник по времени рушился, неизвестно куда и во что, низвергался, может быть, в мировое пространство, до… нового мига; так тянулись круглые сутки, восемьдесят тысяч стрекотавших в кармане секундочек, каждая — разрывалась: пята скользила в безмерности.

Да, имени тяжелому безобразию — нет!

Лучше было не думать. И — думалось где-то; может быть, — в разбухающем сердце колотились какие-то думы, никогда не встававшие в мозге и все же встававшие в сердце; сердце думало; чувствовал — мозг.

129