— «Это вы?»
— «Я-с…»
— «Что вам?»
— «Тут-с хожу…»
— «Аа: да, да… Почему же так рано…»
— «Приглядеть всюду надобно…»
— «Что такое, скажите?..»
— «?..»
— «Звук какой-то…»
— «А что-с?»
— «Хлопнуло…»
— «А, это-то?»
Тут Семеныч рукой ухватился за край широчайшей кальсонины, неодобрительно покачал головой:
— «Ничего-с…»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . ..
Дело в том, что за десять минут перед тем с удивленьем Семеныч приметил: из барчукской из двери белобрысая просунулась голова: поглядела направо и поглядела налево, и — спряталась.
И потом — барчук проюркнул попрыгунчиком к двери старого барина.
Постоял, подышал, покачал головой, обернулся, не приметив Семеныча, прижатого в теневом углу коридора; постоял, еще подышал, да головой — к свет пропускающей скважине: да — как прилипнет, не отрываясь от двери! Не по-барчукски барчук любопытствовал, не каким-нибудь был, — не таковским…
Что такой за подглядыватель? Да и потом — непристойно как будто.
Хоть бы он там присматривал не за каким за чужим, кто бы мог утаиться — присматривал за своим, за единокровным папашенькою; мог бы, кажется, присматривать за здоровьем; ну, а все-таки: чуялось, что тут дело не в сыновних заботах, а так себе: праздности ради. А тогда выходило одно: шелапыга!
Не лакеем каким-нибудь был — генеральским сынком, образованным на французский манер. Тут стал гымкать Семеныч.
Барчук же, — как вздрогнет!
— «Сюртучок», — сказал он в сердцах, — «мне скорей пообчистите…»
Да от папашиной двери — к себе: просто какая-то шелапыга!
— «Слушаюсь», — неодобрительно прожевал губами Семеныч, а сам себе думал:
— «Мать приехала, а он экую рань — „почистите сюртучок“».
— «Нехорошо, неприлично!»
— «Просто хамлеты какие-то… Ах ты, Господи… подсматривать в щелку!»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Все это закопошилося в мозгах старика, когда он, ухватившись за края слезавших штанов, неодобрительно качал головой и двусмысленно бормотал себе под нос:
— «А?.. Это-то?.. Хлопнуло: это точно…»
— «Что хлопнуло?»
— «Ничего-с: не изволите беспокоиться…»
— «?..»
— «Николай Аполлонович…»
— «А?»
— «Уходя хлопнули дверью: себе ушли спозаранку…»
Аполлон Аполлонович Аблеухов на Семеныча посмотрел, собирался что-то спросить, да себе промолчал, но… старчески пережевывал ртом: при воспоминании о незадолго протекшем здесь неудачнейшем объяснении с сыном (это было ведь утро после вечера у Цукатовых) под углами губы обиженно у него поотвисли мешочки из кожи. Неприятное впечатление это, очевидно, Аполлону Аполлоновичу претило достаточно: он гнал его.
И, робея, просительно поглядел на Семеныча:
— «Анну Петровну-то старик все-таки видел… С ней — как-никак — разговаривал…»
Эта мысль промелькнула назойливо.
— «Верно, Анна Петровна-то изменилась… Похудела, сдала; и, поди, поседела себе: стало больше морщинок… Порасспросить бы как-нибудь осторожно, обходом…»
— «И — нет, нет!..»
Вдруг лицо шестидесятивосьмилетнего барина неестественно распалось в морщинах, рот оскалился до ушей, а нос ушел в складки.
И стал шестидесятилетний — тысячелетним каким-то; с надсадою, переходящей в крикливость, эта седая развалина принялась насильственно из себя выжимать каламбурик:
«А… ме-ме-ме… Семеныч… Вы… ме-ме… босы?»
Тот обиженно вздрогнул.
— «Виноват-с, ваше высокопр…»
— «Да я… ме-ме-ме… не о том», — силился Аполлон Аполлонович сложить каламбурик.
Но каламбурика он не сложил и стоял, упираясь глазами в пространство; вот чуть-чуть он присел, и вот выпалил он чудовищность:
— «Э… скажите…»
— «?»
— «У вас — желтые пятки?»
Семеныч обиделся:
— «Желтые, барин, пятки не у меня-с: все у них-с, у длиннокосых китайцев-с…»
— «Хи-хи-хи… Так, может быть, розовые?»
— «Человеческие-с…»
— «Нет — желтые, желтые!»
И Аполлон Аполлонович, тысячелетний, дрожащий, приземистый, туфлей топнул настойчиво.
— «Ну, а хотя бы и пятки-с?.. Мозоли, ваше высокопревосходительство — они все… Как наденешь башмак, и сверлит тебе, и горит…»
Сам же он думал:
— «Э, какие там пятки?.. И в пятках ли, стало быть, дело?.. Сам-то вишь, старый гриб, за ночь глаз не сомкнувши… И сама-то поблизости тут, в ожидательном положении… И сын-то — хамлетист… А туды же — о пятках!.. Вишь ты — желтые… У самого пятки желтые… Тоже — „особа“!..»
И еще пуще обиделся.
А Аполлон Аполлонович, как и всегда, в каламбурах, в нелепицах, в шуточках (как, бывало, найдет на него) выказывал просто настырство какое-то: иногда, бодрясь, становился сенатор (как никак — действительный тайный, профессор и носитель бриллиантовых знаков) — непоседою, вертуном, приставалой, дразнилой, походя в те минуты на мух, лезущих тебе в глаза, в ноздри, в ухо — перед грозой, в душный день, когда сизая туча томительно вылезает над липами; мух таких давят десятками — на руках, на усах — перед грозой, в душный день.
— «А у барышни-то— хи-хи-хи… А у барышни…»
— «Чтó у барышни?»
— «Есть…»
Экая непоседа!
— «Что есть-то?»
— «Розовая пятка…»
— «Не знаю…»
— «А вы посмотрите…»
— «Чудак, право барин…»
— «Это у нее от чулочек, когда ножка вспотеет».
И не окончивши фразы, Аполлон Аполлонович Аблеухов, — действительный тайный советник, профессор, глава Учреждения, — туфлями протопотал к себе в спаленку; и — щелк: заперся.