— «Аполлон Аполлонович», — выкрикнул седовласый, аннинский кавалер, из-за статуи увидавши щетинистый подбородок сенатора, и поспешно стал оправлять большой шейный орден под галстухом.
— «Аполлон Аполлонович, да вот вы как, вот вы где? А я-то вас, мы-то вас, мы-то к вам — трезвонили, телефонили. Ждали — вас…»
— «Я… ме-ме-ме», — зажевал сутулый старик, — «разбираю свою библиотеку… Извините уж, батюшка», — прибавил ворчливо он, — «что я так, по-домашнему».
И руками он показал на свой драный халат.
— «Что это, вы больны? Э, э, э — да вы будто опухли… Э, да это отеки?» — почтительно прикоснулся гость к пылью покрытому пальцу.
Свою грязную подтиральную тряпку Аполлон Аполлонович уронил на паркет.
— «Вот не вовремя-то изволили расхвораться… А я к вам с известием… Поздравляю вас: всеобщая забастовка — в Мороветринске…»
— «С чего это вы?.. Я… ме-ме-ме… Я здоров», — тут лицо старика недовольно распалось в морщины (известие о забастовке принял он равнодушно: видимо, он более ничему удивиться не мог) — «и пожалуйте: завелась, знаете, пыль»…
— «Пыль?»
— «Так я ее — тряпкой».
Вице-директор с пушистыми баками почтительно теперь наклонился перед этою сутуловатой развалиной и пытался все приступить к изложению чрезвычайно важной бумаги, которую он в гостиной перед собой разложил на перламутровом столике.
Но Аполлон Аполлонович снова его перебил:
— «Пыль, знаете, содержит микроорганизмы болезней… Так я ее — тряпкой…»
Вдруг эта седая развалина, только что севшая в кресле ампир, стремительно привскочила, рукой опираясь о ручку; пальцем уткнулась в бумагу стремительно другая рука.
— «Что это?»
— «Как я вам докладывал только что…»
— «Нет-с, позвольте-с» — К бумаге Аполлон Аполлонович ожесточенно припал: помолодел, побелел, стал — бледно-розовым (красным быть он не мог уже).
— «Постойте!.. Да они посходили с ума?.. Нужна моя подпись? Под эдакой подписью?!»
— «Аполлон Аполлонович…»
— «Подписи я не дам».
— «Да ведь — бунт!»
— «Сменить Иванчевского…»
— «Иванчевский сменен: вы — забыли?»
— «Подписи я не дам…»
Аполлон Аполлонович с помолодевшим лицом, с неприлично распахнутой полой халата шлепал взад и вперед по гостиной, спрятав за спину руки, опустив низко лысину: подойдя вплотную к изумленному гостю, он забрызгал слюной:
— «Как могли они думать? Одно дело — твердая, административная власть, а другое дело… — нарушение прямых, законных порядков».
— «Аполлон Аполлонович», — урезонивал аннинский кавалер, — «вы человек твердый, вы — русский… Мы надеялись… Нет, вы конечно подпишитесь…»
Но Аполлон Аполлонович завертел подвернувшийся карандаш между двумя костяшками пальцев; остановился, зорко как-то взглянул на бумагу: переломался, треснувши, карандаш; взволнованно он теперь перевязывал кисти халата с гневно дрожащею челюстью.
— «Я, батюшка, человек школы Плеве… Я знаю, что делаю… Яйца кур не учат…»
— «Ме-емме… Я не дам своей подписи».
Молчание.
— «Ме-емме… Ме-емме…»
И надул пузырем свои щеки…
Господин с пушистыми бакенбардами недоумевающе спускался по лестнице; для него было ясно: карьера сенатора Аблеухова, созидаемая годами, рассыпалась прахом. По отъезде вице-директора Учреждения Аполлон Аполлонович продолжал расхаживать в сильном гневе среди кресел ампир. Скоро он удалился; скоро вновь появился: он под мышкою тащил тяжеловесную папку бумаг на перламутровый столик, припадая папкою и плечом к все еще болевшему боку; положивши перед собой эту папку бумаг, Аполлон Аполлонович позвонился и приказал немедленно перед собою развести огонек.
Из-за нотабен, вопросительных знаков, параграфов, черточек, из-за уже последней работы на каминный огонь поднималась мертвая голова; губы сами себе бормотали:
— «Ничего-с… Так себе…»
Закипела, и от себя отделяя кипящие трески и блески, расфыркалась жаром дохнувшая груда — малиновая, золотая; угольями порассыпались поленья.
Лысая голова поднялась на камин с сардоническим, с усмехнувшимся ртом и с прищуренными глазами, воображая, как теперь летит от нее через слякоть взбешенный, окончательный карьерист, предложивший ему, Аблеухову, просто подлую сделку с ничем не запятнанной совестью.
— «Я, мои судари, человек школы Плеве… И я знаю, что делаю… Так-то-с, судари…»
Остро отточенный карандашик — вот он прыгает в пальцах; остро отточенный карандашик стаями вопросительных знаков упал на бумагу; это ведь последнее его дело; через час будет дело это окончено; через час в Учреждение затрещит — в телефон: с уму непостижимым известием.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Подлетела карета к кариатиде подъезда, а кариатида — не двинулась: бородач — старый, каменный, подпирающий подъезд Учреждения.
Тысяча восемьсот двенадцатый год освободил его из лесов. Тысяча восемьсот двадцать пятый год бушевал декабрьскими днями; отбушевали они; пробушевали январские дни так недавно: это был — девятьсот пятый год.
Каменный бородач!
Все бывало под ним и все под ним быть перестало. То, что он видел не расскажет он никому.
Помнит и то, как осаживал кучер свою кровную пару, как клубился дым от тяжелых конских задов; генерал в треуголке, в крылатой, бобром обшитой шинели, грациозно выпрыгивал из кареты и при криках «ура» пробегал в открытую дверь.
После же, при криках «ура» генерал попирал пол балконного выступа белолосинной ногою. Имя то утаит бородач, подпирающий карниз балконного выступа; каменный бородач и доселе знает то имя.